"Сейчас очень часто говорят и пишут, что население страны не знало о размахе того ужаса, который представляла собою деятельность Сталина. Я свидетельствую как житель Ленинграда, не имевший связей, избегавший знакомств, мало разговаривавший с сослуживцами (я сидел над корректурами, работая сдельно), что все-таки знал многое.
Мы действительно не знали деталей, но мы видели, как опустели в начале 1935-го улицы Ленинграда (после убийства Кирова). Мы знали, что с вокзалов уходили поезда за поездами с высылаемыми и арестованными…
1932 год. Голод захлестнул деревни и города. Открылись торгсины. В них относили все золото, которое только можно было найти в обычной городской семье: часы, сережки, броши, обручальные кольца, серебряные ризы с икон. В торгсинах не принимали только мелкие драгоценные камни: их должны были возвращать. Помню, как мать жаловалась: оценщик выковыривал рубины, изумруды, мелкие бриллианты и небрежно смахивал их в рядом стоящий ящик. Подозревали (да, наверное, так оно и было), что немало камней оценщики присваивали себе. Много было сдано золота и в нашей семье: особенно, когда я лежал в больнице в 1932-м (осенью) и в 1933-м (зимой): меня надо было подкармливать после ужасного желудочного кровотечения. Значит, голод был и в городах.
О голоде на селе мы знали по рынкам. Крестьянки (все только женщины) с цеплявшимися за их платья детьми продавали на рынках за бесценок шитые полотенца: самое дорогое, «бабушкино», что смогли захватить с собой, убегая от коллективизации. Беженки!
Я знал, что такое беженцы, по Первой мировой войне и по Гражданской. Но это было несравнимо. О тех заботились… Кто-то из наших купил на рынке (уж очень умоляла купить женщина) два вышитых полотенца. С ними вошло в наш дом чужое горе…
Одна за другой приходили беженки наниматься в прислуги. Нанять прислугу было очень легко и дешево. Лишь бы был у женщины паспорт, чтобы прописать. Но паспорта имели немногие.
Так пришла к нам в дом Тамара Михайлова, вынянчившая наших детей, пережившая с нами блокаду и эвакуацию в Казань, вернувшаяся с нами в Ленинград и помогавшая нам до самой своей смерти. Она бежала из села Сычовка Смоленской губернии вслед за отцом, которому удалось наняться дворником в Ленинграде. Тамара была второй няней наших детей. Первая довольно быстро ушла от нас, выйдя замуж. Но я забежал вперед. Вернусь к первой половине 1930-х – к уничтожению крестьян.
Беженцы из деревень с детьми ночевали зимой 1933 года на лестницах домов. Вскоре дворникам было велено их не пускать, но они приходили поздно, а утром, идя на работу, любой мог обнаруживать следы их ночевок; я видел, что кто-то живет на верхнем этаже лестницы, где была наша квартира. Большое окно, большая площадка, на ней ночевало несколько семей с детьми. Но вот вышел новый приказ: запирать с вечера все лестницы. Чинили парадные двери и ставили замки, проводили звонки к дворникам, запирали ворота во дворы (сразу опустели театры и концертные залы).
Однажды (вероятно, это была зима 1933–1934 годов) я возвращался из Филармонии. Стоял сильный мороз. Я с площадки трамвая на Большом проспекте Петроградской стороны увидел дом (№ 44), имевший глубокий подъезд. Дверь, запиравшаяся на ночь, была в глубине (да она и сейчас существует – теперь там вывеска «Детский сад»). С внешней стороны подъезда, ближе к улице, стояли крестьянки и держали на поднятых руках какие-то скатерти или одеяла, создавая нечто вроде закутка для детей, лежавших в глубине, защищая их от морозного ветра… Этой сцены я не могу забыть до сих пор. Проезжая сейчас мимо этого дома, каждый раз упрекаю себя: почему не вернулся, принес бы хоть немного еды!
Не видеть крестьян в городах было просто невозможно.
Однажды наша Тамара, которую мы в это время наняли в няньки к нашим детям, принесла нам купленные за бесценок домотканые льняные полотенца, с красным узором, очевидно, украшавшие в избе иконы по крестьянскому обычаю. Они затем долго были в нашей семье, и я всегда чувствовал в них горе. Мне виделись и полусожженные теплушки, в которых замерзавшие раскулаченные пытались развести огонь и сгорали сами. Я слышал рассказы о том, как выбрасывали из окон товарных вагонов запертые в них люди своих маленьких детей на остановках с записками, вроде следующей: «Добрые люди, помилосердствуйте, сохраните младенчика. Звать Марией». В Вологде уже в пятидесятых годах мы с секторянами (сотрудниками Сектора древнерусской литературы), приехавшими на устраиваемые нами дни древнерусской литературы, видели церковь, служившую в свое время пересыльным пунктом для семей раскулаченных. В ней были фрески, но ни одна из них не была попорчена этими семьями – ни детьми, ни взрослыми. Эти крестьяне были нравственно высокими людьми. <...>
О больших арестах знали уже в конце 20-х. Когда меня арестовали, родители получили сто советов – что носить в передачах, что купить на случай высылки, как защититься в тюрьме от вшей, где и как хлопотать. Все в Ленинграде были готовы к неожиданным арестам, ибо в произвольности их не сомневались. Поэтому уверения, что «там разберутся и отпустят», были совершенно пустыми. Чаще всего так успокаивали семьи сами арестовывавшие. Делали вид, что верят в это, родные арестованных. Это было чистое притворство с обеих сторон. Только у очень небольшой части тех, кого «брали», была слабая надежда вернуться в семью.
Большие аресты были в издательстве Академии наук, где я работал ученым корректором. Особенно много было арестовано именно в нашей корректорской, где работали почти сплошь «бывшие». Расскажу такой случай. После убийства Кирова я встретил в коридоре издательства пробегавшую мимо заведующую отделом кадров, молодую особу, которую все запросто звали Роркой. Рорка на ходу бросила мне фразу: «Я составляю список дворян. Я вас записала». Я сразу понял, что попасть в такой список не сулит ничего хорошего, и тут же сказал:
«Нет, я не дворянин, вычеркните!» Рорка отвечала, что в своей анкете я сам записал: «Сын личного дворянина». Я возразил, что мой отец – «личный», а это означает, что дворянство было дано ему по чину, а к детям не переходит, как у «потомственных». Рорка ответила на это приблизительно так: «Список длинный, фамилии пронумерованы. Подумаешь, забота – не буду переписывать». Я сказал ей, что сам заплачу за переписку машинистке. Она согласилась. Прошло две или три недели, как-то утром я пришел в корректорскую, начал читать корректуру и примерно через час замечаю – корректорская пуста, сидят только двое – трое. Заведующий корректорской Штурц и технический редактор Лев Александрович Федоров тоже сидят за корректурами. Я подхожу к Федорову и спрашиваю: «Что это никого нет? Может быть, производственное собрание?» Федоров, не поднимая головы и не отрывая глаз от работы, тихо отвечает: «Что вы, не понимаете, что все арестованы!» Я сел на место…
Одна дама в нашем издательстве сказала: «Если завтра не окажется на месте Исаакиевского собора, все сделают вид, что так всегда и было» И это верно! Никто ничего не замечал (вслух, конечно!).
Арестованы были барон Филейзен, барон Типпольд (по прозвищу «Два барона» – он был не толст, но очень широк), лицеист Чернявский и многие другие.
Арестованы и высланы были не только дворяне. Я знал, например, что отправили из Ленинграда и, главным образом, из его дворцовых пригородов, всех бывших лакеев и служителей дворцов. Некоторые из них продолжали честно служить и при советской власти и были верными хранителями дворцовых вещей и исторических преданий. Высылки и аресты этих людей нанесли потом колоссальный ущерб сохранности дворцового имущества.
Это теперь только отмечают как «особые» 1936 и 1937 году. Массовые аресты начались с объявлением в 1918 году «красного террора», а потом, как бы пульсируя, усиливались, – усиливались в 1928-м, 1930-м, 1934-м и т. д., захватывая не отдельных людей, а целые слои населения, а иногда и районы города, в которых надо было дать квартиры своим «работникам» (например, около «Большого дома» в Ленинграде).
Как же можно было не знать о терроре? «Незнанием» старались – и стараются – заглушить в себе совесть.
Помню, какое мрачное впечатление на всех произвел приказ снять в подворотнях списки жильцов (раньше в каждом доме были списки с указанием, кто в какой квартире живет). Было столько арестов, что приходилось эти списки менять чуть ли не ежедневно: по ним легко узнавали, кого «взяли» за ночь.
Однажды было даже запрещено обращаться со словом «товарищ» к пассажирам в трамвае, к посетителям в учреждениях, к покупателям в магазинах, к прохожим (для милиционеров). Ко всем надо было обращаться «гражданин»: все оказывались под подозрением – а вдруг назовешь «товарищем» «врага народа»? Кто сейчас помнит об этом приказе.
А сколько развелось доносчиков! Кто доносил из страха, кто по истеричности характера. Многие доносами подчеркивали свою верность режиму. Даже бахвалились этим!.."
Д.С. Лихачёв. Воспоминания